20.05.2019

Нагибин мой лучший друг бесценный. Юрий маркович нагибин мой первый друг, мой друг бесценный - документ


Юрий Маркович Нагибин

Мой первый друг, мой друг бесценный

Мы жили в одном подъезде, но не знали друг друга. Далеко не все ребята нашего дома принадлежали к дворовой вольнице. Иные родители, уберегая своих чад от тлетворного влияния двора, отправляли их гулять в чинный сад при Лазаревском институте или в церковный садик, где старые лапчатые клены осеняли гробницу бояр Матвеевых.

Там, изнывая от скуки под надзором дряхлых богомольных нянек, дети украдкой постигали тайны, о которых двор вещал во весь голос. Боязливо и жадно разбирали они наскальные письмена на стенах боярской гробницы и пьедестале памятника статскому советнику и кавалеру Лазареву. Мой будущий друг не по своей вине делил участь этих жалких, тепличных детей.

Все ребята Армянского и прилегающих переулков учились в двух рядом расположенных школах, по другую сторону Покровки. Одна находилась в Старосадском, под боком у немецкой кирхи, другая - в Спасоглинищевском переулке. Мне не повезло. В год, когда я поступал, наплыв оказался столь велик, что эти школы не смогли принять всех желающих. С группой наших ребят я попал в очень далекую от дома 40-ю школу в Лобковском переулке, за Чистыми прудами.

Мы сразу поняли, что нам придется солоно. Здесь царили Чистопрудные, а мы считались чужаками, непрошеными пришельцами. Со временем все станут равны и едины под школьным стягом. Поначалу здоровый инстинкт самосохранения заставлял нас держаться тесной группой. Мы объединялись на переменках, гуртом ходили в школу и гуртом возвращались домой. Самым опасным был переход через бульвар, здесь мы держали воинский строй. Достигнув устья Телеграфного переулка, несколько расслаблялись, за Потаповским, чувствуя себя в полной безопасности, начинали дурачиться, орать песни, бороться, а с наступлением зимы завязывать лихие снежные баталии.

В Телеграфном я впервые приметил этого длинного, тонкого, бледно-веснушчатого мальчика с большими серо-голубыми глазами в пол-лица. Стоя в сторонке и наклонив голову к плечу, он с тихим, независтливым восхищением наблюдал наши молодецкие забавы. Он чуть вздрагивал, когда пущенный дружеской, но чуждой снисхождения рукой снежок залеплял чей-то рот или глазницу, скупо улыбался особо залихватским выходкам, слабый румянец скованного возбуждения окрашивал его щеки. И в какой-то момент я поймал себя на том, что слишком громко кричу, преувеличенно жестикулирую, симулирую неуместное, не по игре, бесстрашие. Я понял, что выставляюсь перед незнакомым мальчиком, и возненавидел его. Чего он трется возле нас? Какого черта ему надо? Уж не подослан ли он нашими врагами?.. Но когда я высказал ребятам свои подозрения, меня подняли на смех:

Белены объелся? Да он же из нашего дома!..

Оказалось, мальчик живет в одном подъезде со мной, этажом ниже, и учится в нашей школе, в параллельном классе. Удивительно, что мы никогда не встречались! Я сразу изменил свое отношение к сероглазому мальчику. Его мнимая настырность обернулась тонкой деликатностью: он имел право водить компанию с нами, но не хотел навязываться, терпеливо ожидая, когда его позовут. И я взял это на себя.

Во время очередной снежной битвы я стал швырять в него снежками. Первый снежок, угодивший ему в плечо, смутил и вроде бы огорчил мальчика, следующий вызвал нерешительную улыбку на его лице, и лишь после третьего поверил он в чудо своего причастия и, захватив в горсть снега, пустил в меня ответный снаряд. Когда схватка кончилась, я спросил его:

Ты под нами живешь?

Да, - сказал мальчик. - Наши окна выходят на Телеграфный.

Значит, ты под тетей Катей живешь? У вас одна комната?

Две. Вторая темная.

У нас тоже. Только светлая выходит на помойку. - После этих светских подробностей я решил представиться. - Меня зовут Юра, а тебя?

И мальчик сказал:

…Тому сорок три года… Сколько было потом знакомств, сколько звучало в моих ушах имен, ничто не сравнится с тем мгновением, когда в заснеженном московском переулке долговязый мальчик негромко назвал себя: Павлик.

Каким же запасом индивидуальности обладал этот мальчик, затем юноша - взрослым ему не довелось стать, - если сумел так прочно войти в душу другого человека, отнюдь не пленника прошлого при всей любви к своему детству. Слов нет, я из тех, кто охотно вызывает духов былого, но живу я не во мгле минувшего, а на жестком свету настоящего, и Павлик для меня не воспоминание, а соучастник моей жизни. Порой чувство его продолжающегося во мне существования настолько сильно, что я начинаю верить: если твое вещество вошло в вещество того, кто будет жить после тебя, значит, ты не умрешь весь. Пусть это и не бессмертие, но все-таки победа над смертью.

Я знаю, что еще не могу написать о Павлике по-настоящему. И неизвестно, смогу ли когда-нибудь написать. Мне очень многое непонятно, ну хотя бы что значит в символике бытия смерть двадцатилетних. И все же он должен быть в этой книге, без него, говоря словами Андрея Платонова, народ моего детства неполон.

Поначалу наше знакомство больше значило для Павлика, нежели для меня. Я уже был искушен в дружбе. Помимо рядовых и добрых друзей, у меня имелся закадычный друг, чернявый, густоволосый, подстриженный под девочку Митя Гребенников. Наша дружба началась в нежном возрасте, трех с половиной лет, и в описываемую пору насчитывала пятилетнюю давность.

Митя был жителем нашего дома, но с год назад его родители поменяли квартиру. Митя оказался по соседству, в большом шестиэтажном доме на углу Сверчкова и Потаповского, и ужасно заважничал. Дом был, правда, хоть куда, с роскошными парадными, тяжелыми дверями и просторным плавным лифтом. Митя, не уставая, хвастался своим домом: «Когда глядишь на Москву с шестого этажа…», «Не понимаю, как люди обходятся без лифта…». Я деликатно напомнил, что совсем недавно он жил в нашем доме и прекрасно обходился без лифта. Глядя на меня влажными, темными, как чернослив, глазами, Митя брезгливо сказал, что это время кажется ему страшным сном. За такое следовало набить морду. Но Митя не только внешне походил на девчонку - он был слабодушный, чувствительный, слезливый, способный к истерическим вспышкам ярости, - и на него рука не поднималась. И все-таки я ему всыпал. С истошным ревом он схватил фруктовый нож и попытался меня зарезать. Впрочем, по-женски отходчивый, он чуть ли не на другой день полез мириться. «Наша дружба больше нас самих, мы не имеем права терять ее» - вот какие фразы умел он загибать, и еще похлеще. Отец у него был адвокатом, и Митя унаследовал дар велеречия.

Наша драгоценная дружба едва не рухнула в первый же школьный день. Мы попали в одну школу, и наши матери позаботились усадить нас за одну парту. Когда выбирали классное самоуправление, Митя предложил меня в санитары. А я не назвал его имени, когда выдвигали кандидатуры на другие общественные посты.

Юрий Маркович Нагибин

Мой первый друг, мой друг бесценный

Мы жили в одном подъезде, но не знали друг друга. Далеко не все ребята нашего дома принадлежали к дворовой вольнице. Иные родители, уберегая своих чад от тлетворного влияния двора, отправляли их гулять в чинный сад при Лазаревском институте или в церковный садик, где старые лапчатые клены осеняли гробницу бояр Матвеевых.

Там, изнывая от скуки под надзором дряхлых богомольных нянек, дети украдкой постигали тайны, о которых двор вещал во весь голос. Боязливо и жадно разбирали они наскальные письмена на стенах боярской гробницы и пьедестале памятника статскому советнику и кавалеру Лазареву. Мой будущий друг не по своей вине делил участь этих жалких, тепличных детей.

Все ребята Армянского и прилегающих переулков учились в двух рядом расположенных школах, по другую сторону Покровки. Одна находилась в Старосадском, под боком у немецкой кирхи, другая - в Спасоглинищевском переулке. Мне не повезло. В год, когда я поступал, наплыв оказался столь велик, что эти школы не смогли принять всех желающих. С группой наших ребят я попал в очень далекую от дома 40-ю школу в Лобковском переулке, за Чистыми прудами.

Мы сразу поняли, что нам придется солоно. Здесь царили Чистопрудные, а мы считались чужаками, непрошеными пришельцами. Со временем все станут равны и едины под школьным стягом. Поначалу здоровый инстинкт самосохранения заставлял нас держаться тесной группой. Мы объединялись на переменках, гуртом ходили в школу и гуртом возвращались домой. Самым опасным был переход через бульвар, здесь мы держали воинский строй. Достигнув устья Телеграфного переулка, несколько расслаблялись, за Потаповским, чувствуя себя в полной безопасности, начинали дурачиться, орать песни, бороться, а с наступлением зимы завязывать лихие снежные баталии.

В Телеграфном я впервые приметил этого длинного, тонкого, бледно-веснушчатого мальчика с большими серо-голубыми глазами в пол-лица. Стоя в сторонке и наклонив голову к плечу, он с тихим, независтливым восхищением наблюдал наши молодецкие забавы. Он чуть вздрагивал, когда пущенный дружеской, но чуждой снисхождения рукой снежок залеплял чей-то рот или глазницу, скупо улыбался особо залихватским выходкам, слабый румянец скованного возбуждения окрашивал его щеки. И в какой-то момент я поймал себя на том, что слишком громко кричу, преувеличенно жестикулирую, симулирую неуместное, не по игре, бесстрашие. Я понял, что выставляюсь перед незнакомым мальчиком, и возненавидел его. Чего он трется возле нас? Какого черта ему надо? Уж не подослан ли он нашими врагами?.. Но когда я высказал ребятам свои подозрения, меня подняли на смех:

Белены объелся? Да он же из нашего дома!..

Оказалось, мальчик живет в одном подъезде со мной, этажом ниже, и учится в нашей школе, в параллельном классе. Удивительно, что мы никогда не встречались! Я сразу изменил свое отношение к сероглазому мальчику. Его мнимая настырность обернулась тонкой деликатностью: он имел право водить компанию с нами, но не хотел навязываться, терпеливо ожидая, когда его позовут. И я взял это на себя.

Во время очередной снежной битвы я стал швырять в него снежками. Первый снежок, угодивший ему в плечо, смутил и вроде бы огорчил мальчика, следующий вызвал нерешительную улыбку на его лице, и лишь после третьего поверил он в чудо своего причастия и, захватив в горсть снега, пустил в меня ответный снаряд. Когда схватка кончилась, я спросил его:

Ты под нами живешь?

Да, - сказал мальчик. - Наши окна выходят на Телеграфный.

Значит, ты под тетей Катей живешь? У вас одна комната?

Две. Вторая темная.

У нас тоже. Только светлая выходит на помойку. - После этих светских подробностей я решил представиться. - Меня зовут Юра, а тебя?

И мальчик сказал:

…Тому сорок три года… Сколько было потом знакомств, сколько звучало в моих ушах имен, ничто не сравнится с тем мгновением, когда в заснеженном московском переулке долговязый мальчик негромко назвал себя: Павлик.

Каким же запасом индивидуальности обладал этот мальчик, затем юноша - взрослым ему не довелось стать, - если сумел так прочно войти в душу другого человека, отнюдь не пленника прошлого при всей любви к своему детству. Слов нет, я из тех, кто охотно вызывает духов былого, но живу я не во мгле минувшего, а на жестком свету настоящего, и Павлик для меня не воспоминание, а соучастник моей жизни. Порой чувство его продолжающегося во мне существования настолько сильно, что я начинаю верить: если твое вещество вошло в вещество того, кто будет жить после тебя, значит, ты не умрешь весь. Пусть это и не бессмертие, но все-таки победа над смертью.


1. Юрий Маркович Нагибин;

2. «Мой первый друг, мой друг бесценный»

3. Жанр: рассказ;

4. Класс: 6;

5. Год написания: примерно 70-е годы, если исходить из содержания рассказал. Это брежневская эпоха, эпоха «застоя».

6. Эпоха, описываемая в рассказе, относится к концу двадцатых – началу сороковых годов, время репрессий и коллективизаций.

Рассказ автобиографичен, написан в форме мемуаров.

Автор вспоминает, как познакомился со своим самым близким другом Павликом, каким Павлик был человеком: скромным, даже застенчивым, но с твердыми нравственными установками. Нагибин сравнивает его с другим своим другом – Митей Гребенниковым – истеричным высокомерным мальчиком.

Воспоминания о дружбе с Павликом идут вперемешку с цитатами и философскими раздумьями о смысле жизни. Увы, жизнь друга Нагибина оборвалась в 1942 году: он погиб, обороняя деревню от немцев, не приняв предложения сдаться. Спустя много лет Нагибин попал в те места, где принял свой последний бой его самый близкий друг. И ему в голову пришла мысль, что Павлик дал себя убить, чтобы жили другие, в том числе и он.

Что всякий раз, когда кто-то погибает, значит, он дарит возможность жить другому человеку. Но не всегда человек правильно распоряжается этим подарком. «Если мерить мою жизнь последним поступком Павлика, разве могу я считать, что ни в чем не виноват? Нет. Виноват. Виноват во всем: в том, что не отдал своей жизни за друга, не спас, не защитил миллионы погибших, виноват в тюрьмах и лагерях, в убийстве президентов и проповедников, в плохих книгах - не только своих; в том, что правда ходит с поджатым хвостом, а ложь и клевета - задрав голову; что в мире не затихают выстрелы, не затухают пожарища, гибнут дети и не счесть обездоленных…», - это автор говорит про себя, но, по сути, данные слова касаются каждого из нас.

9. Я прочла этот рассказ во время летних каникул в учебнике по литературе, и, как бы пафосно это не звучало, он меня ошеломил. Несколько дней я ходила под впечатлением от прочитанного, не в силах оправиться от того трагизма, какой сквозит из каждой строчки.

Я думала о том, как жестока и несправедлива жизнь, и, может быть, именно тогда я в первый раз задумалась о том горе, которое принесла война. Горе, которое не отпускает человека до конца жизни, и малую толику которого Нагибин дал почувствовать своим читателям.

Читая рассказы о войне или изучая военные документы, мы подчас забываем, что за сухими столбиками цифр стоят реальные люди, и что персонажи, которые написаны в книжках – это тоже люди, такие же, как и мы, просто им повезло меньше – их жизнь на две неравные части разделила война.

Нагибин говорит о том, что мы получили в подарок жизнь, и теперь не вправе пренебрегать этим подарком. Мы должны делать всё, чтобы жизнь на Земле стала лучше: чтобы было меньше войн, катаклизмов, чтобы как можно меньше людей были обездолены. Нам это сделать легче, чем им – Павлику и всем тем, кто отдал свои жизни ради того, чтобы жили мы.

Юрий Маркович Нагибин

Мой первый друг, мой друг бесценный

Мы жили в одном подъезде, но не знали друг друга. Далеко не все ребята нашего дома принадлежали к дворовой вольнице. Иные родители, уберегая своих чад от тлетворного влияния двора, отправляли их гулять в чинный сад при Лазаревском институте или в церковный садик, где старые лапчатые клены осеняли гробницу бояр Матвеевых.

Там, изнывая от скуки под надзором дряхлых богомольных нянек, дети украдкой постигали тайны, о которых двор вещал во весь голос. Боязливо и жадно разбирали они наскальные письмена на стенах боярской гробницы и пьедестале памятника статскому советнику и кавалеру Лазареву. Мой будущий друг не по своей вине делил участь этих жалких, тепличных детей.

Все ребята Армянского и прилегающих переулков учились в двух рядом расположенных школах, по другую сторону Покровки. Одна находилась в Старосадском, под боком у немецкой кирхи, другая - в Спасоглинищевском переулке. Мне не повезло. В год, когда я поступал, наплыв оказался столь велик, что эти школы не смогли принять всех желающих. С группой наших ребят я попал в очень далекую от дома 40-ю школу в Лобковском переулке, за Чистыми прудами.

Мы сразу поняли, что нам придется солоно. Здесь царили Чистопрудные, а мы считались чужаками, непрошеными пришельцами. Со временем все станут равны и едины под школьным стягом. Поначалу здоровый инстинкт самосохранения заставлял нас держаться тесной группой. Мы объединялись на переменках, гуртом ходили в школу и гуртом возвращались домой. Самым опасным был переход через бульвар, здесь мы держали воинский строй. Достигнув устья Телеграфного переулка, несколько расслаблялись, за Потаповским, чувствуя себя в полной безопасности, начинали дурачиться, орать песни, бороться, а с наступлением зимы завязывать лихие снежные баталии.

В Телеграфном я впервые приметил этого длинного, тонкого, бледно-веснушчатого мальчика с большими серо-голубыми глазами в пол-лица. Стоя в сторонке и наклонив голову к плечу, он с тихим, независтливым восхищением наблюдал наши молодецкие забавы. Он чуть вздрагивал, когда пущенный дружеской, но чуждой снисхождения рукой снежок залеплял чей-то рот или глазницу, скупо улыбался особо залихватским выходкам, слабый румянец скованного возбуждения окрашивал его щеки. И в какой-то момент я поймал себя на том, что слишком громко кричу, преувеличенно жестикулирую, симулирую неуместное, не по игре, бесстрашие. Я понял, что выставляюсь перед незнакомым мальчиком, и возненавидел его. Чего он трется возле нас? Какого черта ему надо? Уж не подослан ли он нашими врагами?.. Но когда я высказал ребятам свои подозрения, меня подняли на смех:

Белены объелся? Да он же из нашего дома!..

Оказалось, мальчик живет в одном подъезде со мной, этажом ниже, и учится в нашей школе, в параллельном классе. Удивительно, что мы никогда не встречались! Я сразу изменил свое отношение к сероглазому мальчику. Его мнимая настырность обернулась тонкой деликатностью: он имел право водить компанию с нами, но не хотел навязываться, терпеливо ожидая, когда его позовут. И я взял это на себя.

Во время очередной снежной битвы я стал швырять в него снежками. Первый снежок, угодивший ему в плечо, смутил и вроде бы огорчил мальчика, следующий вызвал нерешительную улыбку на его лице, и лишь после третьего поверил он в чудо своего причастия и, захватив в горсть снега, пустил в меня ответный снаряд. Когда схватка кончилась, я спросил его:

Ты под нами живешь?

Да, - сказал мальчик. - Наши окна выходят на Телеграфный.

Значит, ты под тетей Катей живешь? У вас одна комната?

Две. Вторая темная.

У нас тоже. Только светлая выходит на помойку. - После этих светских подробностей я решил представиться. - Меня зовут Юра, а тебя?

И мальчик сказал:

…Тому сорок три года… Сколько было потом знакомств, сколько звучало в моих ушах имен, ничто не сравнится с тем мгновением, когда в заснеженном московском переулке долговязый мальчик негромко назвал себя: Павлик.

Каким же запасом индивидуальности обладал этот мальчик, затем юноша - взрослым ему не довелось стать, - если сумел так прочно войти в душу другого человека, отнюдь не пленника прошлого при всей любви к своему детству. Слов нет, я из тех, кто охотно вызывает духов былого, но живу я не во мгле минувшего, а на жестком свету настоящего, и Павлик для меня не воспоминание, а соучастник моей жизни. Порой чувство его продолжающегося во мне существования настолько сильно, что я начинаю верить: если твое вещество вошло в вещество того, кто будет жить после тебя, значит, ты не умрешь весь. Пусть это и не бессмертие, но все-таки победа над смертью.

Я знаю, что еще не могу написать о Павлике по-настоящему. И неизвестно, смогу ли когда-нибудь написать. Мне очень многое непонятно, ну хотя бы что значит в символике бытия смерть двадцатилетних. И все же он должен быть в этой книге, без него, говоря словами Андрея Платонова, народ моего детства неполон.

Поначалу наше знакомство больше значило для Павлика, нежели для меня. Я уже был искушен в дружбе. Помимо рядовых и добрых друзей, у меня имелся закадычный друг, чернявый, густоволосый, подстриженный под девочку Митя Гребенников. Наша дружба началась в нежном возрасте, трех с половиной лет, и в описываемую пору насчитывала пятилетнюю давность.

Митя был жителем нашего дома, но с год назад его родители поменяли квартиру. Митя оказался по соседству, в большом шестиэтажном доме на углу Сверчкова и Потаповского, и ужасно заважничал. Дом был, правда, хоть куда, с роскошными парадными, тяжелыми дверями и просторным плавным лифтом. Митя, не уставая, хвастался своим домом: «Когда глядишь на Москву с шестого этажа…», «Не понимаю, как люди обходятся без лифта…». Я деликатно напомнил, что совсем недавно он жил в нашем доме и прекрасно обходился без лифта. Глядя на меня влажными, темными, как чернослив, глазами, Митя брезгливо сказал, что это время кажется ему страшным сном. За такое следовало набить морду. Но Митя не только внешне походил на девчонку - он был слабодушный, чувствительный, слезливый, способный к истерическим вспышкам ярости, - и на него рука не поднималась. И все-таки я ему всыпал. С истошным ревом он схватил фруктовый нож и попытался меня зарезать. Впрочем, по-женски отходчивый, он чуть ли не на другой день полез мириться. «Наша дружба больше нас самих, мы не имеем права терять ее» - вот какие фразы умел он загибать, и еще похлеще. Отец у него был адвокатом, и Митя унаследовал дар велеречия.

Наша драгоценная дружба едва не рухнула в первый же школьный день. Мы попали в одну школу, и наши матери позаботились усадить нас за одну парту. Когда выбирали классное самоуправление, Митя предложил меня в санитары. А я не назвал его имени, когда выдвигали кандидатуры на другие общественные посты.

Сам не знаю, почему я не сделал этого, то ли от растерянности, то ли мне показалось неудобным называть его, после того как он выкликнул мое имя. Митя не выказал ни малейшей обиды, но его благодушие рухнуло в ту минуту, когда большинством голосов я был выбран санитаром. В мои обязанности входило носить нарукавный красный крест и осматривать перед уроком руки и шеи учеников, отмечая грязнуль крестиками в тетрадке. Получивший три крестика должен был или вымыться, или привести в школу родителей. Казалось бы, ничего особенно заманчивого в этой должности не было, но у Мити помутился разум от зависти. Целый вечер после злополучных выборов он звонил ко мне домой по телефону и голосом, полным ядовитого сарказма и муки, требовал «товарища санитара». Я подходил. «Товарищ санитар?» - «Да!» - «А, черт бадянский!» - кричал он и швырял трубку. Лишь от большой злобы можно придумать какого-то «черта бадянского». Я так и не выяснил, что это: фамилия нечистого или какое-то загадочное и отвратительное качество?

К чему я так подробно рассказываю о своих отношениях с другим мальчиком? Митина вздорность, перепады настроения, чувствительные разговоры и всегдашняя готовность к ссоре, хотя бы ради сладости примирения, стали казаться мне непременной принадлежностью дружбы. Сблизившись с Павликом, я долго не понимал, что нашел иную, настоящую дружбу. Мне казалось, что я просто покровительствую робкому чужаку. Поначалу так оно, в известной мере, и было. Павлик недавно переехал в наш дом и ни с кем не свел приятельства, он был из тех несчастных ребятишек, которых выгуливали в Лазаревском и церковном садах.

Этой строгостью исчерпалась до дна родительская забота о Павлике. В последующие годы никогда я не видел, чтобы Павлику что-либо запрещалось или навязывалось. Он пользовался полной самостоятельностью. Родительской опеке он предоставил своего младшего брата, а себя воспитывал сам. Я вовсе не шучу: так оно было на самом деле. Павлика любили в семье, и он любил родителей, но отказывал им в праве распоряжаться собой, своими интересами, распорядком дня, знакомствами, привязанностями и перемещением в пространстве. И тут он был куда свободнее меня, опутанного домашними табу. Тем не менее первую скрипку в наших отношениях играл я. И не только потому, что был местным старожилом. Мое преимущество заключалось в том, что я не догадывался о нашей дружбе. По-прежнему я считал своим лучшим другом Митю Гребенникова. Даже удивительно, как ловко заставлял он меня играть в спектакле под названием «Святая дружба». Ему нравилось ходить со мной в обнимку по школьным коридорам и фотографироваться вместе на Чистых прудах. Я смутно подозревал, что Митя выгадывает на этом какие-то малости: в школе, что там ни говори, ему льстила дружба с «товарищем санитаром», а под прицелом Чистопрудного «пушкаря» он наслаждался превосходством своей тонкой девичьей красоты над моей скуластой, широконосой заурядностью. Пока фотограф колдовал под черной тряпкой, Чистопрудные кумушки наперебой восторгались Митиными глазами - «черносливом», прической с противным названием «бубикопф» и кокетливым черным бантом на груди. «Девочка, ну просто девочка!» - захлебывались они, и ему, дураку, это льстило!

Рассказчик вспоминает о своём друге, которого потерял сорок лет назад. Повествование ведётся от первого лица.

Все ребята старого московского двора учились в двух ближайших школах, но Юре не повезло. В год, когда он пошёл учиться, был большой наплыв учеников, и часть ребят отправили в отдалённую от дома школу. Эта была «чужая территория». Чтобы избежать драки с местными, ребята ходили в школу и из школы большой компанией. Только на «своей территории» они расслаблялись и начинали играть в снежки.

Во время одного из снежных сражений Юра увидел незнакомого мальчика - тот стоял в сторонке и робко улыбался. Оказалось, что мальчик живёт в Юрином подъезде, просто родители всё детство «выгуливали» его в церковном садике, подальше от плохой компании.

На следующий день Юра вовлёк мальчика в игру, и вскоре они с Павликом подружились.

До знакомства с Павликом Юра «уже был искушён в дружбе» - у него имелся закадычный друг детства, красивый, стриженный под девочку, Митя - «слабодушный, чувствительный, слезливый, способный к истерическим вспышкам ярости». От отца-адвоката «Митя унаследовал дар велеречия» и пользовался им, когда Юра замечал, что друг завидует ему или ябедничает.

Митина вздорность и постоянная готовность к ссоре казались Юре «непременной принадлежностью дружбы», но Павлик показал ему, что существует иная, настоящая дружба. Поначалу Юра покровительствовал робкому мальчику, «вводил его в свет», и постепенно все начали считать его главным в этой паре.

На самом деле друзья не зависели друг от друга. Общаясь с Митей, Юра привык «к моральному соглашательству», а потому нравственный кодекс Павлика был строже и чище.

Родители опекали Павлика только в раннем детстве. Повзрослев, он стал полностью самостоятельным. Павлик любил родителей, но не позволял им управлять своей жизнью, и те переключились на его младшего брата.

Павлик никогда не вступал в сделку с совестью, из-за чего его дружба с Юрой однажды чуть не закончилась. Благодаря репетитору, Юра с детства прекрасно знал немецкий язык. Учительница любила его за «истинно берлинское произношение», и никогда не спрашивала домашнее задание, тем более что учить его Юра считал ниже своего достоинства. Но однажды учительница вызвала Юру к доске. Заданного им стихотворения Юра не выучил - он отсутствовал несколько дней и не знал, что задавали. Оправдываясь, он сказал, что Павлик не сообщил ему о домашнем задании. На самом деле Юра сам не спросил, что было задано.

Павлик воспринял это как предательство и целый год не разговаривал с Юрой. Тот много раз пытался помириться с ним без выяснения отношений, но Павлик этого не хотел - он презирал обходные пути, и ему не нужен был тот Юра, каким он раскрылся на уроке немецкого. Примирение произошло, когда Павлик понял, что его друг изменился.

Павлик был «умственным» мальчиком, но родители не обеспечивали ему «питательной среды». Отец Павлика был часовщиком и интересовался исключительно часами. Его мать казалась женщиной, «не ведавшей, что изобретено книгопечатание», хотя её братья - химик и биолог - были крупными учёными. В семье Юры царил культ книг, и это было необходимо Павлику как воздух.

С каждым годом друзья становились всё ближе друг другу. Вопрос «Кем быть?» встал перед ними гораздо раньше, чем перед их сверстниками. Ярко выраженных пристрастий у ребят не было, и они начали искать себя. Павлик решил пойти по стопам одного из своих знаменитых дядьёв. Друзья варили гуталин, не дававший обуви блеска, и красные чернила, пачкавшие всё, кроме бумаги.

Поняв, что химиков из них не выйдет, ребята переключились на физику, а после неё - на географию, ботанику, электротехнику. В перерывах они учились балансировке, удерживая на носу или подбородке разные предметы, чем приводили в ужас Юрину маму.

Тем временем Юра начал писать рассказы, а Павлик стал актёром любительской сцены. Наконец, друзья поняли, что это и есть их призвание. Юра поступил на сценарный факультет института киноискусств. Павлик же «провалился на режиссёрском», но на следующий год блестяще сдал экзамены не только во ВГИК, но и ещё в два института.

В первый день войны Павлик ушёл на фронт, а Юру «забраковали». Вскоре Павлик погиб. Немцы окружили его отряд, засевший в здании сельсовета, и предложили сдаться. Павлику стоило только поднять руки, и жизнь его была бы спасена, но он оказался и сгорел заживо вместе с солдатами.

Сорок лет прошло, а Юре всё ещё снится Павлик. Во сне он возвращается с фронта живым, но не хочет подходить к другу, говорить с ним. Проснувшись, Юра перебирает свою жизнь, пытаясь найти в ней вину, которая заслуживает такой казни. Ему начинает казаться, что он повинен во всём зле, творящемся на земле.

Однажды приятель пригласил Юру на недавно купленную им дачу - сходить по грибы. Прогуливаясь по лесу, Юра наткнулся на следы давних сражений и вдруг понял, что где-то здесь и погиб Павлик. Впервые он подумал, что в окружённом врагами сельсовете «творилась не смерть, а последняя жизнь Павлика».

Наша ответственность друг перед другом велика. В любой момент нас может призвать и умирающий, и герой, и усталый человек, и ребёнок. Это будет «зов на помощь, но одновременно и на суд».


© 2024
colybel.ru - О груди. Заболевания груди, пластическая хирургия, увеличение груди